Три, четыре, двадцать

Раздался этот шорох загадочный, неожиданный, и в квартире всё замерло, опустело, посерело, и за проемом темнота стала чернее, будто все вещи сдвинулись туда и вошли друг в друга так плотно, что ничего не разберешь — воздух застыл, неслышно загудел в ожидании — я сам не видел этого, я смотрел глазами пса, живущего в квартире. Фро, так его зовут. (Умиление.)

Иногда я упражняюсь в этом — смотреть чужими глазами.

Фро юркнул к входной железной двери и остановился там, поднялся на задние лапы и стал царапать в ответ: я завозился с ключами и еще долго с ними копался, потому что меня распирало изнутри, колыхалось там, переливалось по сообщающимся сосудам. (Возбуждение.) Еще потому что связка была неродная, выданная мне хозяевами, я перебирал ее, а сами они не спешили открывать. Тогда я нажал на звонок — пилиньк, пилиньк-пилиньк, и хозяева шли еще несколько секунд. (Тревога.)

Я весь измялся, пока шел сюда, был слишком неуклюж — в лифт кое-как втиснулся, нетерпеливые створки сжали с боков — ты однажды сказала, что из меня вечно что-то торчит, то рука лишняя, то нога, «как складной ножик, только нескладный». Ты так сказала и точно ты? Точно, и это удачный образ. Сравнение? Метафора?

Вот дверь открылась, и Фро вывалился на меня, а хозяева наоборот, втащили в квартиру, ты с ними, и все такие: где вино? И я: какое вино?

Мы посылали тебя за вином, сказали вы. (Негодование, досада.) А из меня полились другие слова, которые держал в себе всю дорогу, чтобы сказать: я шел через парк, смотрел на пруд, там отражались деревья, и я думал: что, если все отражения вынырнут из-под воды? Встанут и начнут расти вместо обычных деревьев? Потом посмотрел на те, что уже росли, на кривые стволы и ветви, и подумал: не бывшие ли это отражения?

Вы замолчали. (Растерянность.) Потом один из хозяев, который мужчина, спросил: это было важнее вина? (Настороженность.)

Это еще не самое важное, ответил я. У пруда, сказал я, сидело сгорбленное, странное, немного похожее на человека, и говорило в камень. Цифры, четко и отдельно: три, четыре, двадцать, три, четыре, двадцать. Три, четыре, двадцать. (Двадцать — не цифра, поправил хозяин, и ты толкнула его локтем, но посмотрела на меня. Осуждение.)

Там, наверное, просто человек сидел, сказала хозяйка. И держал телефон. Нет, возразил я, оно потом положило камень в траву. Человек вряд ли бы положил телефон в траву, я правильно понимаю?

Вы согласились неуверенно. Ты снова посмотрела с осуждением, хотя я засомневался, попытался смотреть твоими глазами: я стоял кособоко, еще вжавшись плечом внутрь проема, щека подергивалась, лицо застыло без мимики. (Обида.)

У вас все смешалось, я не разбирал, что вы почувствовали на мои слова — хотя я упражнялся и в этом, а еще: в том, чтобы выражать свои эмоции. И чувства. Опять забыл, в чем разница. Терапевт дал мне шпаргалку с цветовым кругом, чтобы я умел различать ощущения, а еще — две пластмассовых трубки от детских телефонов, таких, будто старых дисковых. Пусть будет игра, сказал он, раз пока не получается — вы же любите игры? — я люблю игры — вот давайте собеседнику одну трубку, а в другую говорите, например: я разозлен. Попробуйте, сказал он. Попробуйте. Совсем ничего? Вы расстроились? Я сказал в трубку: я расстроен.

Похоже, вы сейчас тоже огорчились — когда я сказал слова про странное и сгорбленное и что забыл про вино. Но я уже не был уверен. (Смятение.) И хозяин тогда: давайте вместе пойдем, пора бы уж, скоро алкоголь перестанут продавать.

Теперь мы точно возьмем гранатовое, еще и гранатовое, сказала ты, я заслужила.

(Тревога. Тревога. Тревога.) Всю дорогу. На обратном пути еще, когда звенели содержимым пакетов, хозяину пришло в голову повести нас к пруду — чтобы стало ясно, что никакого сгорбленного нет, и камня, и три, четыре, двадцать никто не говорит, и отражения на своих местах, где им положено — в воде. Хотя уже стемнело, какие там отражения, кроме фонарей? Действительно.

Нет-нет-нет, я же все понял, не надо туда идти, думал я: сгорбленное — это Колобок, он спасся от лисы и вылепил себя по образу человека, но неумело, поэтому получился таким горбатым. А главное — он вернулся к людям ради мести, бабка с дедкой собирались его съесть, а теперь он будет пожирать людей. Колобок, Хлебный Человек, неважно, как его назовут, но он — вернулся из тех времен, когда рассказывали сказки, и они еще что-то значили.

(Страх.) Прошли квартал.

Нет-нет-нет, зачем мы туда идем, я же все понял: это не совсем Колобок, зачем тогда цифры, это даже вообще не он — а Счетовод, я где-то слышал о нем. Он тоже ест людей, затаскивает в пруд, топит и ест, хотя у него не бывает голода. Он не хочет ни есть, ни убивать, у него вообще никаких желаний — у него только камень, в который он говорит цифры, и он знает, что со временем они должны становиться больше. (Ужас.)

Не пойдем туда, это опасно, думал я — но вы оборачивались на меня так часто (испуг, нервозность), что прояснилось: я думал вслух.

Ты отодвинулась, и только когда пришли к пруду, осторожно коснулась плеча, сказала: сегодня ты не пьешь, а завтра поедем к доктору, правда же поедем?

Пруд лежал черным пятном, и в нем расплывались рыжие огни. Шуршали, стрекотали машины за спиной, и вы говорили что-то убаюкивающее, монотонное, гремели пакетами, и потом все встали в ряд напротив воды, только ты — отодвинулась еще дальше, а меня завораживала эта гладь и рябь впереди, мои глаза почти тонули в ней, я даже почти забыл посмотреть влево — там, где раньше сидело странное сгорбленное.

Но оно и сейчас там было. (Ужас, оцепенение.) Оно договорило в камень: три, четыре, двадцать, снова положило его в траву, потом обернулось — черт, это лицо, не смотри на это лицо, не думай об этом лице — и медленно, на корточках, пошло к нам.

Я закричал, а вы меня схватили. Задохнулся криком. Посмотрел вашими глазами и не увидел никого у пруда, вообще никого, только мы вчетвером, вернее, вы трое — и искореженный я.

Тело расслабилось. Все мускулы вдруг успокоились. Это потому что я снова стал смотреть на пруд, на его гладь и рябь, и даже не слушать и не слышать вас — потому что медленно, постепенно я начинал всё понимать, пока мои глаза захлестывала черная вода.

Сгорбленное, похожее на человека, — это же мое отражение, которое вынырнуло однажды из пруда и село здесь. Потому кривое. А я, значит… тут повалили воспоминания: про брошенную учебу, медицинские справки, ушедших друзей, про родителей… я, значит, — тоже чье-то отражение.

И правда, вот же он, другой я: стоял на другом берегу пруда, и мы были как две капли воды, только он стоял прямо, совсем не как нескладный ножик, и его не держали, от него не отодвинулись, и в его руке лежала твоя рука — нет, вернее, другой женщины, но как ты, хотя и не такой красивой (нет, даже красивее), и он точно умел выражать эмоции: он смеялся и что-то с нежностью ей говорил. Она тоже посмеялась, я вздохнул, тело расслабилось еще больше, и казалось, что я вот-вот растаю, то ли здесь — в черноте воды, то ли там — в черноте проема, откуда пришел. А у них, на том берегу, всё было хорошо.

(Надежда.)