Кусок мяса

Привычное злое «спасибо», похожее на мозолистый кулак. Я говорил его, говорил, говорил. Нет — артикулировал. Разговаривал мой хозяин, а я только терся о скользкие зубы, изгибался к нёбу, сворачивался, шлёпался в темноте закрытого рта.

Были и другие слова: «пожалуйста», «прошу прощения», «хорошего вечера» или, например, «добро пожаловать». Человек говорил их часто, я выкатывал звуки изо рта и чувствовал на себе горькую слизь. Прочие слова были не лучше. Эти — с металлом, те — с соленой горечью.

Когда человек пил воду, я наконец чувствовал себя чистым. Да, он слишком много говорил. Работал, чтобы говорить, приходил домой — и продолжал мной трепать.

Слова не всегда были такими отвратительными. Раньше — когда? — они казались мне сладко-кислыми ягодными бусинами. Тогда я жил хорошо — неумелый, неповоротливый и все-таки счастливый.

Теперь моим временем стала ночь. По мне текли теплые струйки слюны, из приоткрытого рта человека — на подушку, я мог отдыхать в темноте и… Нет, я не умел спать, но я грезил.

Представлял, как из меня вытягивают всю сеть нервных окончаний, как освобождают от подъязычной кости, как выносят из моей пещеры — и больше я уже не часть биологического механизма, не рычаг и не шестерня, я становлюсь отдельным, просто куском мяса, который может лечь на илистое дно реки или упасть на сухую почву, чтобы стать пищей для крыс и собак, чтобы моя материя разлагалась, и меня взорвало этой мелкой жизнью бактерий и плесени, а сквозь нее наконец проросла трава.

Так ли всё это случилось? Почти так.

Человек шел по широкому пустырю, черное небо натянулось куполом над многоэтажками, и он перекатывал во рту слова, которые мне нравились — спустя столько лет я полюбил человеческую речь. Хотя он едва ли декламировал, скорее бубнил под нос: «Духовной жаждою томим… духовной жаждою томим… в пустыне мрачной я влачился…»

Через пару сотен шагов ему встретились трое. С квадратными лицами и металлическими перьями в руках. Сначала они поработали башмаками, потом один из них разжал человеку зубы и схватил меня твердыми пальцами. Холод металла и обжигающая сладостью боль — мои путы резали.

У них с собой была коробочка с розовой плотью, мне на замену, а в еще одной — тлеющий уголь. Но я не следил. Я полетел по широкой кровавой дуге и обнялся с пылью, с шуршащими листьями, с окурками и битым стеклом, которое показалось мне теперь мягче любой перины.