Чердак

Только Ева знала о чудовище, которое жило на чердаке.


Взрослые никогда даже не забирались наверх. Свалили ненужные вещи в день переезда, повесили полки с книжками, и всё. Теперь только мама взбиралась по шаткой приставной лестнице: протереть пыль в узкой комнатушке. Да и то не каждый месяц.

Ева любила чердак: ей нравилось копаться в своих старых игрушках и древних семейных фотоальбомах, находить в коробках заржавелые подстаканники, телефонные провода, пластинки, еще кучу всего, названия чему не знала. Особенно она любила керосиновую лампу, которая выглядела так, будто случайно очутилась здесь, в нашем мире. Ева решила, что это клад и побежала хвастаться маме — какую красивую вещь она нашла! А та назвала лампу дедушкиной рухлядью и запретила ее разжигать.

Однажды Ева встретила чудовище. В свете единственной лампочки, среди запыленных сундуков и книжных полок она увидела спину, покрытую черной маслянистой шерстью.

Чудовище сидело, наполовину скрытое грудой пакетов, и смотрело в окно. Круглые плечи вздымались и опускались в ритм тяжелого дыхания. На полу шевелились тугие, похожие на толстые кабели, щупальца.

Ева никому не рассказала, но на чердак не поднималась еще целый год. До той-самой-зимы.

* * *

Отец стал возвращаться домой все позже и позже. С ним что-то случалось, каждый вечер, что-то плохое. Ева не понимала, но мама называла это «пить». Как мы пьем чай или воду, только это значило совсем другое, и отец после этого становился злым.

Свернувшись в калачик на кровати, девочка из-под одеяла слушала, как раскатывается по коридору мамин визгливый голос, который становился таким чужим, как непривычно грубо отвечает отец. Дважды за такие вечера она слышала звон и понимала, что они бьют посуду.

О Еве все забывали. А она тряслась и никак не могла унять дрожь.

Спокойнее было, когда отец пропадал. После запоев он возвращался тихим, и на какое-то время все становилось прежним.

Но потом он начал бить мать. Первый раз Ева не поняла, что случилось. Раздался грохот, Ева даже не знала, что человек может упасть с таким шумом. А потом мама заплакала и просила: «Не надо, не надо». Девочка хотела побежать на помощь, знала, что она должна, — но не могла, ее руки и ноги перестали слушаться. Еву трясло так, что кровать под ней скрипела.

В какой-то вечер они пришли к ней, заплаканной, и мама показала на девочку. «Вот, посмотри, посмотри, до чего ты доводишь дочь!».

«Ты меня в этом обвиняешь, тварь?!» — взорвался в ответ отец, раскрасневшийся, опухший, не похожий на себя отец, и взял мать за ворот халата, чтобы вытащить обратно за дверь. Крики продолжались и дальше, и звучали, казалось, всё тише — но били по девочке одинаково сильно.

С той ночи Ева стала прятаться на чердаке: лестница, ведущая на него, стояла у нее в комнате. Оттуда она все равно слышала и ругань, и визги, и грохот всей утвари, что летала по дому. И стены дрожали вместе с девочкой — весь мир дрожал.

Но здесь ей было спокойнее. Она запирала люк: клала брусок между полом и ручкой и закрывала уши ладонями, чтобы слышать меньше. Иногда листала книги. Еще здесь стояло зеркало, и она часто повторяла своему отражению: «Как я его ненавижу».

Время от времени девочка вспоминала о чудовище, но эти мысли не держались в ее голове долго. А где она его видела? В том углу, между пакетами и зеркалом?

* * *

Один вечер начался особенно шумно. И голоса быстро очутились прямо под девочкой, в ее комнате. Бешеный отцовский крик был рыком хищника.

«Где моя дочь, сука?!» — прорывалось сквозь тяжелый грохот, и Ева боялась знать, что он значит. Спустя минуту она подползла к люку: сквозь щель было видно родителей.

Мать, стоявшая на коленях, вертела в руках что-то белое. Ева скоро поняла, что это баночка — из таких, в которые кладут лекарства. Отец стоял рядом и смотрел: вроде на мать, но мимо нее.

Женщина трясущейся рукой опрокинула банку, но тяжелый удар по лицу повалил ее на пол, а таблетки рассыпались.

Ева отпрянула от люка. Ее глаза были сухими: впервые она не плакала и даже не тряслась, но в ее груди зарождалось странное, странное чувство.

Она посмотрела на книгу, лежавшую открытой на полу. Черные буквы проступали на бумаге особенно резко — глазам было даже больно. Ева смотрела и смотрела на них, пока они вдруг не поплыли… Через каждую букву, каждую точку и запятую, стала сочиться темная вязкая жидкость, будто краска стала выходить из берегов… Мелкие ручейки строк соединялись в лужицы, которые затопляли страницы и текли дальше и дальше, на пол.

Ева взяла другую книгу с полки и открыла — из нее хлынул водопад черноты. Темная вода стала обступать ноги девочки, и тогда она посмотрела в зеркало…

Сдавленный плач матери и невнятная ругань отца становились все громче, а потом раздались тяжелые шаги по ступеням. В крышку люка стали ломиться.

Яростные удары один за другим рушились на сбитые доски, и рассохшаяся древесина стала поддаваться. Ржавые гвозди медленно вылезали из своих мест. Но в один момент рука мужчина не встретила сопротивления — он понял, что ему открыли. На губы капнуло что-то темное, хотя он едва заметил это.

Откинув крышку люка, он поднялся наверх, крича имя дочери. Вбегая, он не видел никого, и только опустив ноги на пол и обернувшись, увидел… Еву?

Девочку с лицом Евы. Ее голубым платьем, ее рыжими волосами с черными резинками, ее прядью, которая всегда выбивалась и липла к шее. Но платье бугрилось от невидимых глазу выростов, а из воротника торчала густая блестящая шерсть.

Она стояла посреди вязкой черной жижи, разлившейся по полу, — та доходила мужчине до щиколоток и теперь крупными каплями стекала в люк. Казалось, он прилип. И не мог пошевелиться: только смотреть в бледное детское лицо с такими же голубыми, как от рождения, глазами…

Из ее рукавов змеились толстые щупальца, и одно из них ползло к нему. Мужчину коснулась холодная мокрая плоть — обвила липкой спиралью ногу и поползла по груди. Сердце застучало кубиком льда о грудную клетку, когда щупальце дотянулось до шеи и обняло его цепкой, сильной, нечеловеческой хваткой.

Которую уже нельзя было разжать.